Я шел и думал о том, как хотел подарить жене и сыну эту страну, которая необыкновенно мне понравилась, очаровала и ласкала взгляд — в ней не было ни чрезмерного германского изобилия и назойливой упорядоченности, ни голландской скупости и деловитости, ни французских изящества и спеси. Я даже не думал, что она так западет в мое сердце и такой нежностью в нем отзовется. Она была самая домашняя и самая в Европе нам близкая, она подарила нам Уленшпигеля — русейшего из всех европейских героев. Но теперь во мне все перевернулось — я почувствовал острое желание бросить работу и уехать. В этом отказе мне почудилось что-то унизительное, задевающее мое достоинство и, быть может, даже более отталкивающее, чем былые советские бюрократические препоны. Это было настолько неприятнее, насколько хамство воспитанного человека отвратительнее грубости хама.

Я был, конечно, не прав. Там, в посольстве в Москве, они сделали то, что должны были сделать. Кто знает, вдруг, воссоединившись, эти русские задумают здесь остаться, и потом по гуманным европейским законам пойди с ребенком их выпихни. А от беженцев, всеми правдами-неправдами пробирающихся из своих нищих стран, уже стонет вся Европа. Вот если бы мы не брали сына… И не объяснять же было каждому встречному, что без ребенка жена себя не мыслила и не оставила бы его ни на день, не клясться же, что не нужна нам ваша страна — что худо-бедно живем мы в своей и там и будем жить. Но да что говорить?

Мы были русскими, и этим все было сказано. Моя родина была в восприятии цивилизованных европейцев страной страшной русской мафии. Слухами о разборках то в Антверпене, то в Брюсселе были переполнены здешние газеты. Они оберегали себя от нас, и в этом было их право, но теперь за фасадом нарядных вывесок, любезных слов, приветливой улыбки продавщицы в магазинчике, где я покупал всегда хлеб, сыр и фрукты, и моих добрых хозяев, старавшихся меня развлечь, за всем этим мне почудилась та же готовность в любой момент напомнить, что я здесь не просто гость, а гость из страны второго сорта.



2 из 14